Он – святой нашей Церкви, святитель Феофан, затворник Вышенский. Нас разделяет более ста лет – а он кажется нашим современником. По его книгам мы знакомимся с основами духовной жизни. Почему? Об этом мы беседуем с историком и философом Николаем ЛИСОВЫМ.
Николай Николаевич ЛИСОВОЙ родился в 1946 году в городе Станиславе (ныне – Ивано-Франковск). Окончил в 1967 году Московский государственный заочный педагогический институт. Старший научный сотрудник Института российской истории РАН, заместитель председателя Императорского Православного Палестинского Общества, кандидат философских наук.
Скит как мир
— Каким образом затворник может иметь влияние на культуру, ведь он живет в полной изоляции от людей? Нет ли противоречия в самой постановке вопроса?
— Феномен монашества вообще по своей духовной природе очень тонок и противоречив. С одной стороны, мы знаем, что слово монах (monahos) в переводе с греческого означает — «уединенный», а с другой стороны, открываем стихиру* преподобным и читаем: «Приидите, инок множества, днесь преподобного благочестно восхвалим» (из службы преп. Серафиму Саровскому 2 января). Святой Евфимий Великий собрал вокруг себя тысячу или даже полторы тысячи иноков, под началом преподобного Паисия Величковского к концу его жизни находилось около девятисот монахов. Выходит, монах — не столько «уединенный», сколько пребывающий «наедине с Богом». То есть человек, для которого в идеале никого, кроме Бога, как бы не существует. Поэтому любое монашество по сути своей — затвор: я остаюсь наедине с Богом, независимо от того, уйду ли я, как Мария Египетская, в Заиорданскую пустыню, или буду жить в многолюдной Троице-Сергиевой лавре, или в скиту, или в уединенной келье на Афоне.
Но человек, который живет в большой обители, иногда начинает чувствовать себя — страшно сказать! — почти как в миру. Не в том смысле, что его отвлекают какими-то мирскими делами. Но, во-первых, ему все время дают послушания: иди капусту рубить, иди сторожить, иди в колокол бей. Во-вторых, приобрел ты, допустим, некий навык в духовной жизни, а сосед по келье тебя без конца спрашивает: а как надо молиться? как исповедоваться? как пост держать? И выходит, по существу ты принадлежишь не себе, а братии. Значит, для уединения с Богом и внутри монастыря нужен еще какой-то внутренний круг.
Можно, конечно, уйти в скит, в «пустыньку». Но есть и более простой и радикальный способ, известный с первых веков монашества. Открываем «Печерский патерик»** и читаем житие Исаакия Затворника: «затворился преподобный в пещерной келии, настолько тесной и малой, что она скорее напоминала собой узкий проход», оставив лишь окошко, чтобы ему давали поесть. Или Лаврентий Затворник, «затворивый себе (затворившийся) Господа ради в темной пещере». Но в древние времена были и другие формы затвора. Например, если были деньги и возможность, можно было, как Симеон Столпник, «вознестись на столп». Тут все то же самое, что и в замурованной келье, только на последнем этаже 10-12-ти этажной башни: двери заперты, никто к тебе подняться не может, еду и воду передают на веревке, а ты там наверху живешь и Богу молишься.
Но ведь Симеон Столпник (356-459 гг.), который никаких собственноручных писаний не оставил, знаменит не только тем, что Богу молился, а еще и тем, что наставлял приходивших к нему людей. То есть, по сути, со своего двенадцатого этажа занимался старчеством. Или просто кричал: идите в церковь, исповедуйтесь, спасайтесь! Единственный раз он сошел со столпа по повелению епископа. Родная мать приходила — он не спустился, а к епископу сошел, чтобы показать, что для него послушание превыше всего.
У нас в России столпничество как таковое не прижилось (хотя столпники были — Никита Переславский, Кирилл Туровский — но это в древние времена). А вот в затвор уходили часто. Хотя из затвора могли и вывести. Блаженного князя Игоря вывели, чтобы убить, а Климента Смолятича — чтобы сделать митрополитом Киевским и всея Руси.
— Но что-то ведь заставляет человека из различных видов духовного подвига выбрать именно затвор?
— Тут многое зависит от темперамента. В отличие от преподобного Амвросия Оптинского, который мог целые сутки напролет принимать людей — хотя сам был очень болен — святитель Феофан общаться с людьми не любил. Ему даже преподавать не нравилось, хотя он окончил Киевскую духовную академию и был профессором и даже ректором Петербургской академии. А потом его призвали на епископское служение, и он был правящим архиереем и активно проповедовал (его слова и речи тоже изданы) — но все это он делал, преодолевая некий внутренний барьер. И вообще, как только его сделали епископом, начал бомбардировать Синод прошениями отправить его на покой. Хотя ему еще пятидесяти лет не было. И, в конце концов, получил благословение Синода, нашел себе уединенную «пустыньку» среди соснового бора на берегу речки Выши, ему предложили стать настоятелем этой обители — он отказался и первые шесть лет просто жил в монастыре на покое, участвуя во всех службах. А потом ушел в затвор.
Но что это был за затвор? И чем он отличался от затвора, скажем, Симеона Столпника? Владыка Феофан построил себе обыкновенный двухэтажный дом — по сути, тот же столп. Жил он на втором этаже, на первый почти не спускался: сначала еще выходил подышать воздухом в сад, а в последние годы — только на балкон.
Есть два вида затвора. Первый — когда затворник ничего с собой не берет, даже молитвослова и Библии. В темноте, закрывшись от людей и от солнца, он молится Богу, потому что с точки зрения строгого исихазма* нужно вымести и вычистить свою «душевную храмину» до полной пустоты, тогда в нее войдет Бог. И твое служение миру и культуре заключается только в одном: в том, что ты за них молишься, независимо от того, знают они об этом или нет.
Но есть и другой способ. Из нашей истории мы знаем как минимум два таких примера. Первый — это епископ Кирилл Туровский, который в XII веке, уйдя в затвор, писал произведения, которые в списках расходились по всей Руси: каноны, проповеднические слова, поучения, притчи… Второй — епископ Феофан. Он взял с собой в затвор всю свою библиотеку, выписывал новые журналы, новые книги — даже из-за границы. Кроме этого, он захватил с собой токарный станок, слесарные инструменты, все необходимое для иконописи, фисгармонию… Даже учился играть на скрипке — правда, говорил: «Боюсь, что монахи все разбегутся», но тем не менее…
Так что же он делал в затворе? Писал. Затвор сделал его писателем: в эти годы он создал толкования почти на все послания апостола Павла, только на Послание к евреям сил не хватило. Написал массу книг (их издавал, в основном, Афонский Пантелеимонов монастырь), в том числе новую, расширенную русскую версию «Добротолюбия» — энциклопедию православной аскетики и умной молитвы, вел обширную переписку с самыми разными людьми на самые разные темы, изданную впоследствии в десяти томах. Причем, чем углубленнее и уединеннее становилась его жизнь, тем больше он заботился о том, чтобы его слово было максимально широко доступно.
— В общем, занимался любимым делом…
— Парадокс в том, что писать он любил ничуть не больше, чем проповедовать и преподавать. Он не был графоманом, для него записывать — это был лишний труд: мысль опережала руку, а дух несся так, что за ним вообще невозможно было поспеть. Когда он переводил, скажем, Максима Исповедника и натыкался на какое-то сложное место, он его просто пропускал. Можно было, конечно, остановиться, подумать, в словари посмотреть, в толкования. А переводы Феофана Затворника, по существу, и переводами-то в полном смысле считать нельзя. Это переложение, пересказ, сотворчество, которое только отталкивается от греческого оригинала. Почему? Да из самого простого соображения: если я с моим богословским образованием и знанием греческого и латыни на этом месте споткнулся, то насколько сильнее споткнутся рядовые читатели. Другая заповедь святителя Феофана: «книжица должна быть как пистолет духовный, что ни страница, то выстрел».
Поселившись в Вышенской пустыни, он начинает работу над переводом «Добротолюбия», который закончит за четыре года до смерти. В это же время расцветает издательская деятельность в Оптиной пустыни. Правда, к переводам и их изданию там подходят иначе. Общий принцип сформулировал старец Макарий: если мы находим непонятное нам место, мы должны оставить все так, как было у святого отца, из опасения подменить его слова своим пониманием. По существу, то же самое говорит и редактор оптинских изданий митрополит Филарет (Дроздов): «Пусть лучше темное будет темным, чем рисковать ввести кого-то в соблазн».
Второй важный принцип оптинцев: они, как и святой Паисий Величковский, стараются переводить слово в слово, сохраняя греческие и латинские термины. Сколько слов в оригинале — столько и в переводе. Феофан Затворник предпочитает, чтобы всё было сказано по-русски. А если невозможно подыскать адекватный термин, он объяснит это понятие другими словами. Или возьмет и переведет целую «Невидимую брань» Никодима Святогорца*, которая вообще восходит к латинскому оригиналу. Он этого не боится. Он ориентируется на читателя. Причем на читателя не монашествующего, может быть, даже недостаточно воцерковленного или вообще впервые заинтересовавшегося христианской литературой и богословием. Поэтому у него все написано предельно просто.
Еще одна особенность его богословия — он не оставил системы. Никакой. Когда его спрашивали: в каком порядке лучше читать его книги, он отвечал: все равно, главное, не читайте все подряд, дошли до какого-то места, которое на вас сильно подействовало — остановитесь, задумайтесь. То есть он рассчитывал на духовное сотворчество с читателем. Любым — светским, недостаточно церковным, индифферентным. «Давайте поговорим», — вот что такое Феофан Затворник.
— Но нет ли в таком затворе некоего духовного сибаритства? И в чем тут самоограничение?
— Самоограничение было уже в том, что он отказывался от встреч с людьми, причем со всеми. Даже с очень высокопоставленными и очень духовно одаренными. А ведь к нему приезжали и великий князь Сергий Александрович, и крупнейшие богословы конца XIX в. Антоний Храповицкий и Михаил Грибановский — и он никого не принимал. Феофан наложил ограничение на все, что отвлекало от главного — от богомыслия. Токарное дело или иконопись от этого не отвлекают. Древние святые отцы в свое время плели веревки или корзины… Потому что это не мешало умной молитве**. Так и Феофан Затворник: его токарный станок, мольберт, письменный стол — это не сибаритство, а разновидность умного делания. Почитайте его письма. Человек говорит: левый глаз от работы совсем не видит, правый уже отказывает, — и при этом продолжает писать, писать и писать. Какое же тут сибаритство? Это исполнение долга. Господь дал талант, значит, надо работать. А затвор — для того, чтобы не мешали.
Да, его работа совпадала с его любимым занятием и единственным желанием — быть ближе к Богу, ходить перед Богом. И перевод «Добротолюбия», толкование посланий апостола Павла, писание духовных книг и бесконечных писем — всё это тоже способы хождения перед Богом. Но на самом деле христианину и должно нравиться служить Богу, это нормально.
А когда сугубо мирские люди, будь то 2000 лет назад или сегодня, упрекают людей духовных в том, что те ничего не делают, они просто не понимают, что духовное делание зачастую диаметрально противоположно деланию мирскому. Результатом мирских дел является то или иное количество произведенных материальных благ. Но преуспеяние духовное не зависит от того, сколько рогож обработал апостол Павел или сколько томов написал Феофан Затворник. Качество духовного делания определяется только тем, насколько человек приблизился к Богу.
Но, по народной поговорке, «село стоит праведником». В мире действует закон энтропии: песок засыпает пирамиды, джунгли поглощают целые города, звезды взрываются и гаснут. Старение и распад одолевают и отдельных людей, и целые народы, и культуру, и природу. Единственное, что призвано этот процесс остановить — духовная работа, то, что в христианстве называется подвигом. Только дух человеческий может противостоять разрушению. Когда Господь дал Адаму завет трудиться, Он имел в виду, что придется не только в поте лица хлеб себе добывать, но и сохранить богозданный мир духовным усилием.
Как вода всегда течет вниз, так и грехи влекут нас к падению и вырождению. У Кобо Абэ есть роман «Женщина в песках». Сюжет там очень простой: профессор университета попадает в глухую рыбацкую деревушку, и то ли его нарочно сталкивают, то ли он сам проваливается в яму, и обнаруживает, что там живет какая-то женщина. Оказывается, эту деревню все время заносит песком, и жители все время этот песок отгребают. На это уходит вся их жизнь. На самом деле здесь очень мудрая метафора: разгребание песка — это и есть духовная работа. Мир гибнет, его заносит песком, а мы своей молитвой, своим духовным подвигом отгребаем этот песок, и на это уходит вся жизнь.
Дверь в духовную лабораторию
— Но ведь для этого не обязательно уходить в затвор?
— Уйдя в затвор, епископ Феофан смог отгрести этого песка намного больше, чем если бы остался в миру. Он работал за всю Россию. Так же, как Иоанн Кронштадтский, как оптинские старцы, которые с утра до ночи принимали людей. Пока они отгребали песок, Россия стояла. Не стало их — и Россия кончилась.
Вот для чего затворник нужен культуре. В основе своей культура — вещь языческая. Но в IV веке, благодаря равноапостольному Константину, Василию Великому и целой плеяде его учеников, она воцерковилась: была найдена некая тонкая грань, позволившая сохранить культуру внутри Церкви. В чем проблема многих современных церковных людей? Не хватает культуры. В результате мы то и дело оказываемся на пороге нового церковного раскола — то из-за каких-то идиотских ИНН, то из-за неверия в свою собственную церковную иерархию или стремления канонизировать Гришку Распутина. Откуда все это? От недостатка культуры. Была бы культура — она служила бы противоядием.
С этой точки зрения подвиг святителя Феофана в том, что, взяв в затвор и книги, и живопись, и фисгармонию — он как бы всю культуру взял с собой, чтобы ее воцерковить. Чтобы показать, что и музыка, и живопись, и литература не плохи сами по себе. И я уверен — был бы в то время телевизор, он бы и телевизор с собой взял. Потому что и с его помощью можно рассказывать людям о Боге, показывать жития святых и храмы Иерусалима, учить молитве и благочестию.
— В чем, собственно, заключается воцерковление культуры?
— Однажды меня пригласили читать лекции паломникам, которые плыли в Иерусалим. Как-то после лекции подходит ко мне монах подвижнического вида, бледный, изможденный. Заговорили о духовном — все нормально. Потом речь зашла об опере Глинки «Иван Сусанин» — и тут он заявляет: нет, нет, это все светское, греховное, этого нам не надо. Живопись религиозную затронули — Васнецова, Поленова, Нестерова, — нет, это все декаданс, модерн. Заговорили о богословской мысли, упомянули отца Павла Флоренского — что вы, что вы, это же еретик! Я говорю: вы же рубите сук, на котором сидите. Сегодня вам не нужны Глинка, Флоренский, Пушкин и Достоевский, завтра — святой князь Александр Невский, потому что он воевал и занимался политикой, а там и Владимир Красное Солнышко.
В чем задача Церкви по отношению к культуре? Господь сказал: идите, научите все народы, крестя их во имя Отца и Сына и Святого Духа. Он не сказал: идите, обличайте все народы, отрицайте их цивилизацию и традиции. Что сделал равноапостольный Константин Великий? Он взял Империю, великолепную, только что отреформированную гениальным императором Диоклетианом (гонителем христианства), и погрузил в купель крещения. И она после этого просуществовала еще тысячу лет. А что сделали равноапостольные Кирилл и Мефодий? Они взяли славянский язык со всеми его языческими терминами (например, слово «кресить» — кресение огня означает возжигание), воцерковили, и получилось лучше, чем у греков: наше «воскресение» включает даже схождение благодатного огня на Пасху, оно так и полыхает на весь мир, как в пасхальной стихире: «ныне вся исполнишася света». Вот это и есть воцерковление культуры. Кирилл и Мефодий своим богодухновенным гением создали великолепный, существующий уже 1200 лет церковнославянский язык, который мы сегодня каждый день слышим за богослужением, и ничего лучше которого создать не получается.
— А на современную культуру влияние Феофана Затворника как-то простирается?
— Для начала давайте определим, что такое современная культура. Это поверхностная и совершенно дикарская вера в науку, неверие в Церковь, недоверие к духовности как таковой и к своей прежде всего. В ней почти совсем нет того, что входит в православное понятие культуры. Кроме того, отсутствует понимание того, что культура европейская, католическая и православная могут быть разными. Для современного человека это нонсенс. Какая разница? Телевизор — он везде телевизор, Пушкин — и в Африке Пушкин, а Коэльо — и в России Коэльо.
До начала девяностых годов, пока нас в школе воспитывали на «Слове о полку Игореве», одах Ломоносова, стихах Пушкина и Лермонтова, прозе Толстого и Достоевского, мы еще оставались в лоне русской православной культуры. Ведь православная культура — это не только церковные песнопения и иконы. Это все, что взошло за тысячу лет на почве русской православной традиции. Со времен Кирилла и Мефодия вся наша культура — и церковная, и светская — была православной. Даже Лев Толстой — еретик только в своем учении, в книге «В чем моя вера», в попытке создания собственного евангелия. А его «Война и мир» или «Севастопольские рассказы» — абсолютно православные произведения.
Но в советское время, хоть нас и заставляли все это изучать, корни этой культуры подрубили. Ведь чтобы понимать Пушкина с его «отцами-пустынниками», надо знать молитву Ефрема Сирина. Миллионы людей видели в Третьяковке «Христа в пустыне» Крамского или «Христа на берегу Тивериадского озера» Поленова — и тоже ничего в не понимали, потому что были лишены возможности читать Евангелие. А сейчас — пожалуйста, покупай и Библию, и Евангелие в любом переводе, вот только вкуса к чтению Библии у современного русского человека уже нет. Ему ближе европейская культура, с ее культом науки, технологий и сомнения как основного инструмента познания.
Между прочим, проблема эта и в XIX веке стояла не менее остро. В 1811 году, когда наш великий поэт Александр Сергеевич Пушкин должен был пойти в школу, у его родителей было на выбор только два варианта: либо отдать его в католический пансион, либо — в масонский лицей. Святитель Филарет (Дроздов) вспоминает: «Добротолюбие» впервые было издано в России при Екатерине II, в 1793 году, к 1820 году книга стала библиографической редкостью. Но тогда митрополит Филарет предложил ее переиздать, другой иерарх — митрополит Серафим (Глаголевский) возразил: а не сочтут ли это нездоровым мистицизмом? То есть уже тогда, даже среди высших иерархов Православной Церкви, обращение к православной модели миропознания и мироустройства рассматривалось как нездоровая мистика. И по существу, только оптинские старцы и Феофан Затворник прорвали эту своеобразную информационную блокаду.
— Но потом были русские религиозные философы, искусство Серебряного века…
— Богословы и религиозные философы Серебряного века сделали попытку вернуться на православную почву, но это была вспышка перед катастрофой — так пламя часто ярко вспыхивает перед тем, как погаснуть. Сейчас эти погасшие светильники мы пытаемся возжигать заново. Но чтобы вернуться к православной культуре, нужно практически заново себя перестроить. Причем не внешне, а на самом глубоком внутреннем уровне.
Оказывается, православная культура, православный человек устроены не так, как западная католическая культура и западный человек. В чем главная разница? В том, что западный человек не чувствует Божественных энергий. Да, Бог непостижим, но Григорий Палама и вся исихастская традиция открыли нам, что помимо непостижимой для нас Божественной сущности есть Божественные энергии, которые пронизывают весь мир. Это тот самый свет, который Господь явил апостолам на Фаворе и который видят подвижники на высших ступенях молитвенного восхождения.
Мы говорим: Преображение Господне. Но Бог всегда был Богом, и Божественные энергии, которые осияли Его на Фаворе, всегда были при Нем. Значит, преобразился не Он, преобразились на мгновение Его ученики, которым дано было эти нетварные энергии (сияния) узреть. Преображение Господне показывает, что такое православная модель культуры.
Посмотрите, как по-разному изображается оно у католиков и православных. На православных иконах Спаситель и Илия с Моисеем твердо стоят ногами на скале, на католических изображениях они парят в воздухе. Даже гениальный Рафаэль не может по-другому представить себе состояние Спасителя на Фаворе. Вот только Фаворского света у него нет, он его не видит. А на иконах Преображения главное как раз свет, стрелы бьющего света. Вот в чем разница традиций, разница культур.
Православная модель построена на восприятии этого бьющего Фаворского света. Как сказал поэт Николай Гумилев:
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющий свет.
Но сегодня мы живем в условиях оккупации. Нет, не «еврейской» или «масонской», не американской или глобалистической, а оккупации духовной модели западноевропейского человека. И противостоящей ей православной модели культуры не видим и не знаем. А Феофан Затворник и оптинские старцы чрезвычайным духовным усилием раздвигают решетку западного католического влияния, образа мысли, психологической установки и приоткрывают для нас дверь в духовную лабораторию Афона и Синая, показывая как через умное делание можно восходить к Богу и преображать мир вокруг себя. И для этого совершенно необязательно отказываться от культуры.
Есть, оказывается, особый способ созидать культуру. Неважно, как его назвать — исихастская антропология, или наука о стяжании Святого Духа, или наука святости. Этот особый способ познания и преображения мира вокруг себя называется Православием. Мы славим Бога всем, что мы делаем — молитвой и детскими стишками, рождественской елкой и пасхальными песнопениями, Третьяковской галереей и Русским музеем. Более того, как показал Феофан Затворник, и у католиков можно брать все лучшее, чтобы славить Бога — ту же «Невидимую брань».
По существу святитель Феофан открыл нам возможность настоящего диалога — будь то с католиками, протестантами или американскими глобалистами. Благодаря ему мы можем сказать: да, мы другие, но не потому, что мы невежды и у нас медведи по улицам ходят, а потому что сумели развить другой тип знания, другой тип жизнеустройства, формирования и строительства культуры — православный, византийско-русский, святоотеческий. Вот в чем значение святителя Феофана — он более других для этого поработал.
Он был Феофаном — в переводе с греческого «богоявленным» — и умер на Богоявление. И это тоже было неким знаком — никто ведь не подгадывает, когда он умрет.